Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан.

(Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла)

Фон

 

Я родилась в 1969. До десяти лет я жила с родителями матери в двухкомнатной квартире в Чертаново, новом районе, который, как тогда говорили, "был так далеко от центра", т.е. пятнадцать минут на автобусе до ближайшей станции метро, а затем - двадцать до станции “Площадь Свердлова”. Выходы станции вели к Большому Театру или к Красной Площади, на выбор.

Неподалеку от нашей новой многоэтажки начинался большой лес, в котором мы с дедом (спортсменом почти до конца жизни) часто катались на лыжах: белки, снегири и синицы на фоне темно-зеленых сосен и елей. (Белок мы кормили специально принесенными орехами и еще устраивали кормушки для птиц, сделанные из пустых молочных треугольных пакетов.) Мои девять лет с бабушкой и дедушкой были сверхнормальными, по стилю типичными для среднего класса того времени: дед приносил мне "сложные" книги из техникума, где он преподавал, я посещала секции гимнастики и рисования. Несмотря на ничем не омраченную райскость тех лет, мое первое воспоминание почему-то тоскливо: серый зимний день, Чертаново, дед и я идем куда-то вдоль трамвайных рельсов. Поверх льда и снега на дороге разбросан ржаво-грязный песок.

Начало учебы в школе было беспроблемным: я научилась читать и писать очень рано. Дети были нормальными детьми, учителя – "старомодного типа", т.е. на нас не орали и не унижали.

На лето мы переезжали на нашу небольшую дачу, около так называемых "дач космонавтов" (настоящих космонавтов; к слову, их дачи были очень скромными, ненамного лучше нашей).

 

Ни дедушка, ни бабушка никогда не упоминали Бога или что-либо, относящееся к религии. Дед, ученый в области космоса (по наружности словно сошедший с плаката, изображавшего новую великую породу всегда оптимистичных, победительных советских людей), периодически говорил "Если бы Ленин был жив, мы бы уже жили при коммунизме!" Это звучало почти как символ веры. Много позже, уже при Горбачеве, я узнала, что в 1947 году, вскоре после его возвращения с войны, дед был арестован как "троцкист" и сначала провел год в одиночной камере на Лубянке, а затем - еще пять лет в шарашке, работая вместе с другими учеными врагами народа "на благо СССР" (по его словам, ему повезло – его не расстреляли, а на Лубянке пытали, "всего лишь" не давая спать неделями да запугиванием). Я до сих пор гадаю, был ли он серьезен, говоря о Ленине.

 

Моя бабушка была затаенно-беспокойной, и избегала разговоры на "скользкие темы". Несмотря на это, мое первое относящееся к области веры впечатление связано с ней. Мне было около пятнадцати; незадолго до смерти бабушка попросила отвезти ее в Свято-Троцкую Сергиеву лавру в тогда еще Загорске. Помню ее лицо с редкой для нее улыбкой: она смотрела на купола лавры и на ранне-осеннее небо над ними. Это воспоминание напомнило о другом, о ее сухом ответе "не говори он том, о чем не знаешь" на мое "Бога нет!", сказанное с дурацкой радостью после первых дней в школе. Я ничего не знаю о ее отношениях с Богом и были ли они вообще: она делала пасху в пирамидальной деревянной форме, унаследованной ей от своей матери, и покупала кулич, но в храм не ходила. Я так и не узнала, зачем она готовила пасху – спросить мне почему-то не приходило в голову. Возможно, я воспринимала это как "реальность, данную нам в ощущениях" или таинственный национальный ритуал. Семейное предание гласит, что ее мать была верующей: она ходила к обедне и кормила голодных пленных немцев, даже когда ее семье есть было почти нечего и несмотря на то, что подобные действия "тещи врага народа" компроментировали семью еще больше.

Иногда приезжала бабушкина сестра. Этих приездов я ждала: в разговорах сестер непременно присутствовали какие-то таинственные сверхъестественные "случаи". Она же научила меня писать в прописи по-старому, с завитушками, а не упрощенно-обрубочно, как было принято в школе.

 

Когда мне исполнилось девять лет, моя мать забрала меня к себе, на другой конец Москвы, и именно тогда между мной и окружающим миром начали расти слои ваты. Теперь я жила в Измайлово, в грубом квартале с криминальным привкусом, заселенным, в основном, теми, кого коренные москвичи с оттенком пренебрежения называли "приезжими" (этот термин относился не столько к факту приезда, сколько к определенной манере вести себя). Школа была естественной частью окружения. Учителя были грубы и злобны, некоторые откровенно по-садистски; редкие исключения из этого правила считались "идиотами" и дразнились. Большинство учеников соответствовало учителям. Они прекрасно понимали друг друга, я – нет. Моя неспособность примениться к окружению вылилась в бесконечные простуды и ангины, из-за которых я проводила дома не меньше половины учебного времени. В конце концов, наша со школой взаимная ненависть выразилась в символe: слепо бегущая вниз по школьной лестнице толпа мальчишек сбила с ног меня, поднимавшуюся вверх и как всегда ничего не замечавшую вокруг. Я взлетела, описав дугу, и приземлилась далеко внизу, на площадке, головой на каменныe плиты. Совсем не как Гагарин, а скорее как “Фобос-Грунт”. Тяжелое сотрясение мозга дало мне возможность оставаться дома несколько месяцев, а в последующие годы уходить с уроков всякий раз, когда школa становилось совсем невыносимой. Увы, сотрясение прикончило мои и без того крайне скудные способности понимать математику, физику, и химию.

 

Как-то мрачным вечером мой отчим (затаенный диссидент, слушавший по ночам на коротких волнах пробивавшиеся сквозь глушилки “БиБиСи” и “Голос Америки” и любовно подбиравший страницы “Правды” с портретами Генсеков для будущего использования в дачном туалете – туалетная бумага была дефицитом), принес домой огромную Библию, спрятанную в сумке под слоями рабочей одежды и чертежей. Мы, все трое, пытались читать ее с самого начала (отчим высказался о Еве, глядя на маму), но почти ничего не поняли, и через несколько дней Библия была передана кому-то еще в длинной цепи потаенных диссидентов.

 

Жизнь за слоями ваты меж тем менялась: серые, "никакие" годы брежневской эры внезапно подошли к концу ("Теперь будет мировая война!" – трагически восклицали притихшие девочки в школе и плакали; у учительницы, объявившей нам о смерти партийного лидера, дрожали руки, а в глазах стояли настоящие слезы. Я тоже была немного напугана.) Затем последовал период смен Генсеков (все они почему-то быстро умирали); их портреты в школе постоянно менялись, а нас собирали на “линейки” в “актовом зале”. Из-за моего все увеличивающегося идиотизма в точных науках в семье было решено, что я попробую поступить в художественное училище после восьмого класса школы. Отличники и хорошисты обычно учились до конца, т.е. десятого класса, чтобы затем поступить в институт; я была одной из них (мама делала мои уроки по математике), поэтому учителя восприняли мое намерение уйти раньше с откровенным удивлением.

 

Я пытаюсь сейчас припомнить, как я воспринимала советскую пропаганду: все эти красные флаги, портреты, речи с трибун, ядрено-жизнерадостную музыку по радио, газету “Правда” и другие. Кажется, я не очень-то и замечала все это изобилие, пока оно не начало исчезать. Я была октябренком с красной звездочкой на моем школьном фартуке, затем стала пеонеркой, и звездочка сменилась пионерским гастуком. Если я не ошибаюсь, нас, будущих пионеров, отвезли к Мавзолею Ленина, чтобы мы произнесли какие-то пионерские клятвы... или это были комсомольские клятвы? Вероятно, комсомольские, т.к. к тому времени я уже была сильно близорука, и из-за близорукости увидела в Мавзолее, к счастью, очень мало – что-то круглое, светящееся как стеарин. Я была рада моему вступлению в Комсомол, но дома мою радость почему-то никто не разделил. Я была разочарована.

 

Эти слова уже стали банальностью, но я все-таки их повторю: в СССР была религия, с символом веры, иконами, мощами, ритуалами, процессиями, праздниками, и т.п.. И, т.к. эта религия была обязательной, я, вероятно, приобрела нечто вроде иммунитета к ней, точно также, как многие, живущие в официально-христианских странах, с детства приобретают иммунитет к Христианству.

 

Через несколько лет после получения комсомольского билета я спустила его в унитаз. Я только что залпом прочитала впервые опубликованный “Архипелаг ГУЛАГ” Солженицына, и бросилась с журналом “Мир” к деду, требуя, чтобы он немедленно прочитал это. "Зачем, я все это знаю", – усмехнувшись, произнес идеальный оптимист с советского плаката, "Я там был."